Русская культура в своем корне противоположна нашей. Если можно так выразиться, главная идея русской культуры следующая: когда человек молчит, реальность перестает иметь место. Иными словами, русская идея, мне кажется, заключается в том, что логос порождает действительность, а не наоборот. Одно последствие такой национальной идеи — невероятное количество совершенно уникальной по своему качеству поэзии и прозы. Другое последствие — жуткое количество, в разные времена, той словесной бессмыслицы, которая называется пропагандой или проще ложью. Одно связано с другим. С точки зрения голландца, русская культура — культура многословия, иногда блестящего. Она для нас и привлекательна, и отчасти чужда. Соответствующим видом компенсации является, как я полагаю, наличие в ваших эрмитажных залах самого красивого и самого богатого зарубежного собрания голландской живописи классического периода.
По отношению к только что сказанному у Ахматовой особое положение. Как я наблюдал, мои соотечественники склонны любить ее по-особому — без тени чувства духовного расстояния. Может быть, это объясняется следующим.
Ахматова — поэт, и у нее, естественно, все построено на логосе. Но ахматовский логос, ахматовское слово всегда обращено к res. Можно говорить о каком-то принципиальном целомудрии ее языка. Недаром, начиная с первых ее сборников, критики стали говорить о вещности, предметности, лаконичности, недосказанности — эти термины потом так и остались ключевыми для понимания всего ее творчества. Ахматовская поэтика скорее поэтика потенциального слова. Ее слово порождает не столько действительность, сколько тишину. Тишина в смысле сосредоточенности, ожидания, может быть, самая характерная черта поэзии Ахматовой. Такая тишина не отрицательное качество: она — не отсутствие значения, а присутствие напряженного внимания ко всякому бессловесному внешнему и внутреннему бытию. Раннюю лирику Ахматовой можно считать великолепным выполнением парадоксального завета тютчевского стихотворения «Silentium!»: молчание в слове.
В так называемый поздний период Ахматовой тишина чуть ли не превращается в главную ее лирическую тему. Тишина становится источником ее понимания жизни. Когда она чувственно воспринимает историческое время, оно звучит, как у Блока и Мандельштама, но только на фоне какой-то ужасающей тишины:
И тихо, так, Господи, тихо,
Что слышно, как время идет.
Это — строки из стихотворения, которое открывает цикл о немецких бомбардировках в Западной Европе в начале Второй мировой войны, то есть цикл о самых сильных звуках, которые можно себе представить, о той степени громкости, которая открылась человеческому уху только с XX веком. В конце того же стихотворения поэт говорит о том, что страшнее всякой катастрофы последующая за ней тишина.
Идея тишины как предпосылки для восприятия потаенных истин, тишины ужасающей и в то же время дающей доступ к сути физического и нравственного мира, в стихотворении «Творчество» связана с поэтической деятельностью. Из этого стихотворения мы узнаем, что для Ахматовой возникновение поэтического звука неизбежно сопровождалось возникновением нагруженной смыслом тишины. Вокруг «все победившего звука», дающего знать о себе нового стиха:
… так непоправимо тихо,
Что слышно, как в лесу растет трава,
Как по земле идет с котомкой лихо…
Тишина — последняя тайна и последнее утешение на грани смерти. Цитирую «Предвесеннюю элегию», которой открываются «Полночные стихи» — цикл, написанный Ахматовой в Комарове в самом конце жизни:
Меж сосен метель присмирела,
Но, пьяная и без вина,
Там, словно Офелия, пела
Всю ночь нам сама тишина.
А тот, кто мне только казался,
Был с той обручен тишиной,
Простившись, он щедро остался,
Он насмерть остался со мной.
Здесь евангельский мотив сошествия Святого Духа [1] — Утешителя и Вдохновителя пророческого логоса — переплетается с ощущением таинственной близости в тишине северной ночи принца Гамлета, жениха Офелии.
В заключение хочу добавить кое-что о наследии ахматовской тишины. Первый из наследников Ахматовой, как известно, Иосиф Бродский. Нетрудно предсказать, что в близком будущем появится немало исследований на тему «Ахматова и Бродский» — тему тем более привлекательную, что при всей биографической близости этих двух ленинградцев поэзия Бродского сильно отличается от ахматовской.
На самом элементарном уровне можно сказать, что Бродский скорее русский поэт многословного типа, поэт не тишины, а увлекающего словесного гула. Я воздержусь от общих рассуждений, но хочу обратить ваше внимание на одну деталь в стихотворении Бродского «Сретенье», может быть, самом ахматовском его стихотворении. Ахматовским можно назвать «Сретенье», во-первых, по следующей, так сказать, биографической причине.
Вспомним, что стихотворение рассказывает о внесении младенца Иисуса в Иерусалимский храм и его узнавании там как Христа пророком Симеоном и пророчицей Анной. Православный праздник, связанный с приветствием Христа иудейским миром, называется кроме «Сретенья» и «Сретенская Анна». Ахматова привыкла праздновать свои именины в этот день, то есть 16 февраля, — дата, которую поэт поставил под стихотворением в его английском переводе. Таким образом, «Сретенье», написанное за несколько месяцев до отъезда Бродского из России, можно рассмотреть как посмертный подарок поэта Анне Ахматовой на именины.
Включением этого стихотворения в специальный сборник, изданный им в 1983 г. и объединяющий все работы, которые он в течение долгих лет посвятил «М.Б.», поэт указал на еще более глубокий личный подтекст тематики «Сретенья». В эту тематику входят, как мне кажется, не только идеи пророческого дара поэта и преемственности поколений, но и чувство родительской радости и какая-то глубоко личная форма веры, которую можно определить — насколько чью-нибудь веру вообще можно определить — как лежащую где-то на ничейной территории между Ветхим и Новым Заветом, между иудаизмом и христианством.
Другой ахматовский элемент — это, конечно, самый жанр стихотворения. Ведь «библейские стихи» в русской поэзии XX в. прежде всего изобретение Ахматовой. Даже стихи на библейские темы Пастернака из «Живаго», которые, по-видимому, тоже повлияли на «Сретенье» Бродского, следует считать подражаниями не только Рильке, но и русской современнице.
Первоисточник стихотворения Бродского, естественно, библейский, в данном случае вторая глава Евангелия от Луки. Но есть еще и другой источник, для голландца легко узнаваемый. Сам поэт подтвердил, что его изображение библейской сцены в немалой степени основано на картине Рембрандта на тот же сюжет — эту картину поэт знал только по репродукции, так как оригинал висит в музее Мауритсхейс в Гааге. Позвольте мне процитировать стихи Бродского:
Сретенье
Когда она в церковь впервые внесла
дитя, находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
Святой Симеон и пророчица Анна.И старец воспринял младенца из рук
Марии; и три человека вокруг
младенца стояли, как зыбкая рама,
в то утро, затеряны в сумраке храма.Тот храм обступал их, как замерший лес.
От взглядов людей и от взора небес
вершины скрывали, сумев распластаться,
в то утро Марию, пророчицу, старца.
И только на темя случайным лучом
свет падал младенцу; но он ни о чем
не ведал еще и посапывал сонно,
покоясь на крепких руках Симеона.А было поведано старцу сему
о том, что увидит он смертную тьму
не прежде, чем Сына увидит Господня.
Свершилось. И старец промолвил: «Сегодня,реченное некогда слово храня,
Ты с миром, Господь, отпускаешь меня,
затем что глаза мои видели это
дитя: он — Твое продолженье и светаисточник для идолов чтящих племен,
и слава Израиля в нем». — Симеон
умолкнул. Их всех тишина обступила [2].
Лишь эхо тех слов, задевая стропила,кружилось какое-то время спустя
над их головами, слегка шелестя
под сводами храма, как некая птица,
что в силах взлететь, но не в силах спуститься.И странно им было. Была тишина
не менее странной, чем речь. Смущена,
Мария молчала. «Слова-то какие…»
И старец сказал, повернувшись к Марии:«В лежащем сейчас на раменах твоих
паденье одних, возвышенье других,
предмет пререканий и повод к раздорам.
И тем же оружьем, Мария, которымтерзаема плоть его будет, твоя
душа будет ранена. Рана сия
даст видеть тебе, что сокрыто глубоко
в сердцах человеков, как некое око».Он кончил и двинулся к выходу. Вслед
Мария, сутулясь, и тяжестью лет
согбенная Анна безмолвно глядели.
Он шел, уменьшаясь в значенье и в теледля двух этих женщин под сенью колонн.
Почти подгоняем их взглядами, он
шагал по застывшему храму пустому
к белевшему смутно дверному проему.И поступь была стариковски тверда.
Лишь голос пророчицы сзади когда
раздался, он шаг придержал свой немного;
но там не его окликали, а Богапророчица славить уже начала.
И дверь приближалась. Одежд и чела
уж ветер коснулся, и в уши упрямо
врывался шум жизни за стенами храма.Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь распахнувши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди.Он слышал, что время утратило звук.
И образ младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою,как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.
Три или четыре недели тому назад я специально пошел в Мауритсхейс, чтобы посмотреть картину «Симеон в храме». Меня поразили две вещи. Первая — особенное решение художником главной задачи живописи XVII века — задачи освещения изображаемой сцены. В картине «Симеон в храме» освещение —двойное. Слева, с высоты, солнечный свет падает на центральную группу. Ему как бы отвечает внутренний свет, исходящий из облика младенца Иисуса. Можно предположить, что этим сочетанием двух источников света, источника свыше и источника в человеке, Рембрандт выразил идею встречи двух основных религиозных миропониманий. Хочу обратить ваше внимание на то, что символикой света и освещения пронизано также стихотворение Бродского.
Второе, что меня поразило, когда я смотрел на картину Рембрандта, — это присутствие одной фигуры, которая ни словом не упоминается в стихах Иосифа. Где-то в середине, рядом с остальными, стоит библейский Иосиф, отец младенца, рыжеволосый в знак его происхождения от рыжего же, по преданию, Царя-Псалмопевца. Преклоненный на одном колене, с парочкой голубей на руке для жертвоприношения, он пристально смотрит на происходящее. Полное умолчание этой фигуры в стихотворении Иосифа Бродского мне кажется выразительным примером — сознательным или инстинктивным, я не берусь сказать, — того поэтического такта и той недосказанности или тишины, которые иначе не назовешь, как ахматовскими.
Москва — Ленинград, 1989
Примечания:
[1] См.: Деяния апостолов. Гл. 2. С. 13-16: «А иные насмехаясь говорили: они налились сладкого вина. Но Петр с одиннадцатью стал пред народом и начал говорить им возвышенным голосом: Иудеи и все жители Иерусалима! Знайте это и внимайте словам моим; они не пьяны, как вы думаете».
[2] Здесь и далее в тексте стихотворения курсив мой. — К. В.
Источник: «Царственное слово». Ахматовские чтения. Выпуск 1. — М.: Наследие, 1992 г. — С. 14-20.