Телеграм канал Храма

Читать в Твиттере

Рубрика: Публикации

Тишина у Ахматовой

Кейс Верхейл
Я, как голландец, принадлежу к культуре крайнего типа res. В нашем воспитании чуть ли не главной добро­детелью считается молчание. Главного национального героя, освободителя страны и основателя королевского дома, мы называем Вильгельмом Молчальником. Вы, пожалуйста, не думайте, что мы все так и сидим целые дни друг против друга молча, с деревянными лицами. То, о чем я говорю, происходит на более глубоком, инстинктивном уровне. С некоторой долей преувеличе­ния можно сказать, что наша главная идея заключается в том, что, когда человек говорит, реальность перестает иметь место. Боюсь, что выразительным примером это­го соотношения в данный момент для вас будет мое выступление. В результате такой основной идеи, как мне кажется, голландская культура прежде всего культура живописи. Отсюда и сравнительное отсутствие у нас интересной литературы.

Русская культура в своем корне противоположна на­шей. Если можно так выразиться, главная идея русской культуры следующая: когда человек молчит, реальность перестает иметь место. Иными словами, русская идея, мне кажется, заключается в том, что логос порождает действительность, а не наоборот. Одно последствие та­кой национальной идеи — невероятное количество совершенно уникальной по своему качеству поэзии и про­зы. Другое последствие — жуткое количество, в раз­ные времена, той словесной бессмыслицы, которая на­зывается пропагандой или проще ложью. Одно связано с другим. С точки зрения голландца, русская культура — культура многословия, иногда блестящего. Она для нас и привлекательна, и отчасти чужда. Соответствующим видом компенсации является, как я полагаю, наличие в ваших эрмитажных залах самого красивого и самого богатого зарубежного собрания голландской живописи классического периода.

По отношению к только что сказанному у Ахматовой особое положение. Как я наблюдал, мои соотечествен­ники склонны любить ее по-особому — без тени чув­ства духовного расстояния. Может быть, это объясня­ется следующим.

Тишина у Ахматовой

Ахматова — поэт, и у нее, естественно, все построе­но на логосе. Но ахматовский логос, ахматовское слово всегда обращено к res. Можно говорить о каком-то прин­ципиальном целомудрии ее языка. Недаром, начиная с первых ее сборников, критики стали говорить о вещно­сти, предметности, лаконичности, недосказанности — эти термины потом так и остались ключевыми для по­нимания всего ее творчества. Ахматовская поэтика ско­рее поэтика потенциального слова. Ее слово порождает не столько действительность, сколько тишину. Тишина в смысле сосредоточенности, ожидания, может быть, самая характерная черта поэзии Ахматовой. Такая ти­шина не отрицательное качество: она — не отсутствие значения, а присутствие напряженного внимания ко вся­кому бессловесному внешнему и внутреннему бытию. Раннюю лирику Ахматовой можно считать великолеп­ным выполнением парадоксального завета тютчевского стихотворения «Silentium!»: молчание в слове.

В так называемый поздний период Ахматовой тиши­на чуть ли не превращается в главную ее лирическую тему. Тишина становится источником ее понимания жиз­ни. Когда она чувственно воспринимает историческое время, оно звучит, как у Блока и Мандельштама, но только на фоне какой-то ужасающей тишины:

И тихо, так, Господи, тихо, 
Что слышно, как время идет.

Это — строки из стихотворения, которое открывает цикл о немецких бомбардировках в Западной Европе в начале Второй мировой войны, то есть цикл о самых сильных звуках, которые можно себе представить, о той степени громкости, которая открылась человечес­кому уху только с XX веком. В конце того же стихотво­рения поэт говорит о том, что страшнее всякой катаст­рофы последующая за ней тишина.

Идея тишины как предпосылки для восприятия потаенных истин, тишины ужасающей и в то же время дающей доступ к сути физического и нравственного мира, в стихотворении «Творчество» связана с поэтической деятельностью. Из этого стихотворения мы узнаем, что для Ахматовой возникновение поэтического звука неиз­бежно сопровождалось возникновением нагруженной смыслом тишины. Вокруг «все победившего звука», да­ющего знать о себе нового стиха:

… так непоправимо тихо, 
Что слышно, как в лесу растет трава, 
Как по земле идет с котомкой лихо…

Тишина — последняя тайна и последнее утешение на грани смерти. Цитирую «Предвесеннюю элегию», кото­рой открываются «Полночные стихи» — цикл, написан­ный Ахматовой в Комарове в самом конце жизни:

Меж сосен метель присмирела, 
Но, пьяная и без вина, 
Там, словно Офелия, пела 
Всю ночь нам сама тишина. 
А тот, кто мне только казался, 
Был с той обручен тишиной, 
Простившись, он щедро остался, 
Он насмерть остался со мной.

Здесь евангельский мотив сошествия Святого Духа [1] — Утешителя и Вдохновителя пророческого логоса — переплетается с ощущением таинственной близости в ти­шине северной ночи принца Гамлета, жениха Офелии.

В заключение хочу добавить кое-что о наследии ахматовской тишины. Первый из наследников Ахматовой, как известно, Иосиф Бродский. Нетрудно предсказать, что в близком будущем появится немало исследований на тему «Ахматова и Бродский» — тему тем более при­влекательную, что при всей биографической близости этих двух ленинградцев поэзия Бродского сильно отли­чается от ахматовской.

На самом элементарном уровне можно сказать, что Бродский скорее русский поэт многословного типа, поэт не тишины, а увлекающего словесного гула. Я воздер­жусь от общих рассуждений, но хочу обратить ваше внимание на одну деталь в стихотворении Бродского «Сретенье», может быть, самом ахматовском его стихотворении. Ахматовским можно назвать «Сретенье», во-первых, по следующей, так сказать, биографической причине.

Вспомним, что стихотворение рассказывает о внесе­нии младенца Иисуса в Иерусалимский храм и его узна­вании там как Христа пророком Симеоном и пророчи­цей Анной. Православный праздник, связанный с при­ветствием Христа иудейским миром, называется кроме «Сретенья» и «Сретенская Анна». Ахматова привыкла праздновать свои именины в этот день, то есть 16 фев­раля, — дата, которую поэт поставил под стихотво­рением в его английском переводе. Таким образом, «Сре­тенье», написанное за несколько месяцев до отъезда Бродского из России, можно рассмотреть как посмерт­ный подарок поэта Анне Ахматовой на именины.

Включением этого стихотворения в специальный сбор­ник, изданный им в 1983 г. и объединяющий все рабо­ты, которые он в течение долгих лет посвятил «М.Б.», поэт указал на еще более глубокий личный подтекст тематики «Сретенья». В эту тематику входят, как мне кажется, не только идеи пророческого дара поэта и преемственности поколений, но и чувство родительской радости и какая-то глубоко личная форма веры, кото­рую можно определить — насколько чью-нибудь веру вообще можно определить — как лежащую где-то на ничейной территории между Ветхим и Новым Заветом, между иудаизмом и христианством.

Другой ахматовский элемент — это, конечно, самый жанр стихотворения. Ведь «библейские стихи» в рус­ской поэзии XX в. прежде всего изобретение Ахмато­вой. Даже стихи на библейские темы Пастернака из «Жи­ваго», которые, по-видимому, тоже повлияли на «Сре­тенье» Бродского, следует считать подражаниями не только Рильке, но и русской современнице.

Первоисточник стихотворения Бродского, естествен­но, библейский, в данном случае вторая глава Еванге­лия от Луки. Но есть еще и другой источник, для гол­ландца легко узнаваемый. Сам поэт подтвердил, что его изображение библейской сцены в немалой степени ос­новано на картине Рембрандта на тот же сюжет — эту картину поэт знал только по репродукции, так как ори­гинал висит в музее Мауритсхейс в Гааге. Позвольте мне процитировать стихи Бродского:

Сретенье

Когда она в церковь впервые внесла 
дитя, находились внутри из числа 
людей, находившихся там постоянно, 
Святой Симеон и пророчица Анна. 

И старец воспринял младенца из рук 
Марии; и три человека вокруг 
младенца стояли, как зыбкая рама, 
в то утро, затеряны в сумраке храма.

Тот храм обступал их, как замерший лес. 
От взглядов людей и от взора небес 
вершины скрывали, сумев распластаться, 
в то утро Марию, пророчицу, старца.

И только на темя случайным лучом 
свет падал младенцу; но он ни о чем 
не ведал еще и посапывал сонно, 
покоясь на крепких руках Симеона.

А было поведано старцу сему 
о том, что увидит он смертную тьму 
не прежде, чем Сына увидит Господня. 
Свершилось. И старец промолвил: «Сегодня,

реченное некогда слово храня, 
Ты с миром, Господь, отпускаешь меня, 
затем что глаза мои видели это 
дитя: он — Твое продолженье и света

источник для идолов чтящих племен, 
и слава Израиля в нем». — Симеон 
умолкнул. Их всех тишина обступила [2]. 
Лишь эхо тех слов, задевая стропила,

кружилось какое-то время спустя 
над их головами, слегка шелестя 
под сводами храма, как некая птица, 
что в силах взлететь, но не в силах спуститься.

И странно им было. Была тишина 
не менее странной, чем речь. Смущена, 
Мария молчала. «Слова-то какие…» 
И старец сказал, повернувшись к Марии:

«В лежащем сейчас на раменах твоих 
паденье одних, возвышенье других, 
предмет пререканий и повод к раздорам. 
И тем же оружьем, Мария, которым

терзаема плоть его будет, твоя 
душа будет ранена. Рана сия 
даст видеть тебе, что сокрыто глубоко 
в сердцах человеков, как некое око».

Он кончил и двинулся к выходу. Вслед 
Мария, сутулясь, и тяжестью лет 
согбенная Анна безмолвно глядели. 
Он шел, уменьшаясь в значенье и в теле

для двух этих женщин под сенью колонн. 
Почти подгоняем их взглядами, он 
шагал по застывшему храму пустому 
к белевшему смутно дверному проему.

И поступь была стариковски тверда. 
Лишь голос пророчицы сзади когда 
раздался, он шаг придержал свой немного; 
но там не его окликали, а Бога

пророчица славить уже начала. 
И дверь приближалась. Одежд и чела 
уж ветер коснулся, и в уши упрямо 
врывался шум жизни за стенами храма. 

Он шел умирать. И не в уличный гул 
он, дверь распахнувши руками, шагнул, 
но в глухонемые владения смерти. 
Он шел по пространству, лишенному тверди.

Он слышал, что время утратило звук
И образ младенца с сияньем вокруг 
пушистого темени смертной тропою 
душа Симеона несла пред собою, 

как некий светильник, в ту черную тьму, 
в которой дотоле еще никому 
дорогу себе озарять не случалось. 
Светильник светил, и тропа расширялась.

 

Три или четыре недели тому назад я специально по­шел в Мауритсхейс, чтобы посмотреть картину «Симе­он в храме». Меня поразили две вещи. Первая — осо­бенное решение художником главной задачи живописи XVII века — задачи освещения изображаемой сцены. В картине «Симеон в храме» освещение —двойное. Слева, с высоты, солнечный свет падает на центральную груп­пу. Ему как бы отвечает внутренний свет, исходящий из облика младенца Иисуса. Можно предположить, что этим сочетанием двух источников света, источника свы­ше и источника в человеке, Рембрандт выразил идею встречи двух основных религиозных миропониманий. Хочу обратить ваше внимание на то, что символикой света и освещения пронизано также стихотворение Брод­ского.

Второе, что меня поразило, когда я смотрел на кар­тину Рембрандта, — это присутствие одной фигуры, которая ни словом не упоминается в стихах Иосифа. Где-то в середине, рядом с остальными, стоит библейский Иосиф, отец младенца, рыжеволосый в знак его проис­хождения от рыжего же, по преданию, Царя-Псалмо­певца. Преклоненный на одном колене, с парочкой го­лубей на руке для жертвоприношения, он пристально смотрит на происходящее. Полное умолчание этой фи­гуры в стихотворении Иосифа Бродского мне кажется выразительным примером — сознательным или инстин­ктивным, я не берусь сказать, — того поэтического такта и той недосказанности или тишины, которые иначе не назовешь, как ахматовскими.

Эти заметки написаны во время моего теперешнего пребывания в вашей стране. Я редко езжу на конферен­ции и не знал, чего именно от меня ждут. Я обрадовал­ся тому, что в приглашении ничего не было сказано об обязанности выступать. Потом я решил, что все-таки хочется сказать вам два слова, может быть несколько корявых и не совсем достойных, в знак благодарности за приглашение на праздник любимого поэта.
Мне кажется, что культуры можно разделить на два типа: культуры, основанные на идее слова — логос, и культуры, основанные на идее вещи, дела, действительности — всего того, что по-латыни называется res. Вероятно, возможность такого разделения связана с разделением нашей Европы на ее византийскую и ее римскую половины.

Москва — Ленинград, 1989
Примечания: 
[1] См.: Деяния апостолов. Гл. 2. С. 13-16: «А иные насмехаясь говорили: они налились сладкого вина. Но Петр с одиннадцатью стал пред народом и начал говорить им возвышенным голосом: Иудеи и все жители Иерусалима! Знайте это и внимайте словам моим; они не пьяны, как вы думаете».

[2] Здесь и далее в тексте стихотворения курсив мой. — К. В. 

Источник: «Царственное слово». Ахматовские чтения. Выпуск 1. — М.: Наследие, 1992 г. — С. 14-20.