Телеграм канал Храма

Читать в Твиттере

Рубрика: Жития Святых

К чему нас зовет святость отца Иоанна Кронштадтского

Святость человека, выделяя его из рядов человечества, делает значительными каждое его слово и жест, каждую мелочь жизни и быта. Нет ничтожных событий в жизни святого. Это не значит, что каждое его действие безгрешно и заслуживает подражания. Это значит лишь то, что не безразлично никакое явление, имеющее отношение к жизни святого, образуя одно из звеньев неповторимо индивидуального пути восхождения его на горнее место, к Престолу Божию. 

К чему нас зовет святость отца Иоанна Кронштадтского
Св. праведный Иоанн Кронштадтский

Одно обстоятельство обособляет отца Иоанна Кронштадтского от сонма святых. Недомыслимо высоко звание святого, изымая каждого святого человека из подчинения законам естества. Но нечто такое усматриваем мы в образе отца Иоанна, что на особое место выдвигает его даже среди святых. 

Святость священника — вот особенность, можно даже сказать, единственность явления отца Иоанна. Не то существенно, что был отец Иоанн священником, а то, что сан священника, в его образе, оказался залит светом святости. Ничего исключительного не было бы, если бы отец Иоанн, быв священником, на каких-то дальнейших этапах жизненного пути обрел святость или, и будучи священником, в мученичестве обрел нимб святости. Знаменательно то, что отец Иоанн стал святым — во всех мыслимых проявлениях обыденной деятельности пастырской. В этом единственность, неповторимость, неизъяснимость — можно было бы даже сказать, загадочность личности отца Иоанна, если бы она не была раскрыта нам до доступной нам глубины его внутреннего человека и до последней мелочи его внешней жизни. 

Не найдем мы, за редчайшим исключением, в святцах святых священников. Почему так? Чтобы это понять, достаточно обратиться к словам Златоустовым, посвященным священству. Здесь с силой недосягаемой показан контраст между заданием священника быть постоянно на людях, с одной стороны, и той высотой духа, которая должна отвечать величию звания священника. Дело спасения собственной души становится для свя-щенника задачей исключительной трудности, с которой далеко не все священники успешно справляются. Что же говорить о святости? Отсюда поймем мы то недоумение, исполненное недоверчивости, с которым отец Иоанн был встречен людьми ис-ключительно высокой духовности: не прелесть ли?.. 

Два светила сияют нам из глубины веков, сумевших явить собою величие священнического сана и выразить его в слове: то Иоанн Златоуст и Григорий Богослов. 

Всмотримся в этих двух колоссов. 

Иоанн Златоуст воплощение светлой воли пастырской. Его слова до сей поры — живое пастырское слово, и это при всей пространности их, так сейчас непривычной. Его голос проникает в сердца, как зов ко спасению — тут же указующий путь этого спасения и дающий средства для его осуществления. Это — властное, могущественное слово, дышащее благодатию священства. Это голос пастыря, нарочито поставленного на то, чтобы нас, овец стада Христова, вести, вопреки грехолюбивой природе нашей, ко спасению. Златоусту достаточен любой повод. Отправляясь от случайной точки, раскрывает он необозримый горизонт домостроительства Христова, центром имеющий кого? — тебя, к которому обращено слово. О тебе идет речь. Ты ощущаешь это всеми фибрами твоей души. Пастырски заостренная обращенность к человеку и создавала то, что слово Златоуста не только влекло толпы людей в храмы, и способны были они часами внимать ему с восторгом, неожиданно разряжавшимся взрывами неудержимого рукоплескания. Люди искали это живое слово хотя бы написанным, и это и обусловило то, что обладаем мы словами Златоуста в таком обилии. Не он сам записывал их, а за ним записывали скорописцы, чтобы удовлетворить этой потребности, не угасшей до сего дня. Будучи студентом Духовной академии, другой Иоанн, будущий Кронштадтский, в своей келье, читая эти слова, разряжал свой восторг рукоплесканиями… 

Только ли то успех красноречия и духовной глубины? 

Любишь ли Меня — паси овцы Мои. 

Этими словами исчерпывается природа пастырства. 

Любил свою паству Иоанн Златоуст. Прорываются у него порою признания многозначительные. «Вы все для меня, — говорил он однажды своим пасомым. — Если бы сердце мое, разорвавшись, могло открыться пред вами: вы бы увидели, что вы все там просторно помещены — жены, дети, мужчины…» «Хотя бы ты шестьсот раз бранил меня, — говорит он при других обстоятельствах, — от чистого сердца, чистым помыслом говорю тебе: МИР, и не могу сказать худого, ибо любовь Отца во мне…» «Тем более буду любить вас, чем, более любя, менее буду любим вами…» «Я умираю тысячею смертей за вас всякий день: ваши греховные обычаи как бы разрывают мое сердце на мелкие куски». С подвигом мученическим сравнивает святой Иоанн служение пастырское. «Мученик однажды умер за Христа, а пастырь, если он таков, каким он должен быть, тысячекратно умирает за свое стадо». Кровью любящего сердца напоено слово святого Иоанна — потому и остается оно живым и через полторы тысячи лет, находя живой отзвук в сердцах тех, к кому обращено. 

Если кто из смертных рожден был пастырем, так это именно святой Иоанн. Пусть бежит он от священства, оставляя своего друга Василия в недоумении, ибо тем предавая связывавшую их дружбу. Он вынужден оправдываться — отсюда и возникли знаменитые слова о священстве. И каким же признанием заключаются они? Раскрыв пред изумленным, встревоженным, в конечном счете испуганным даже, сознанием своего друга величие несказанное пастырского служения — чем кончает свою исповедь святой Иоанн? Свидетельством неожиданным: не оттого бежал он, что не хотел стать священником, а оттого, что он слишком горячо этого хотел. Вот тогда-то и привело его в страх величие сана: подавленный страстями, не станет ли он игралищем темных сил, вместо того чтобы быть водителем ко спасению? 

Пришли сроки — и стал все же отец Иоанн пастырем. Раз погрузившись в эту благодатную стихию, ею только живет и дышит святой Златоуст до последнего вздоха, отданного, как известно, в предстоянии священническом Богу — в условиях изнурительного, беспощадного, последние силы отнимавшего влачения в ссылке. 

Иное — святой Григорий Богослов. И он бежит от пастырства, подавленный величием этого звания. Бежит не от посвящения, а уже в сане священническом. Бежит, чтобы, опамятовавшись, вернуться, будучи влеком сознанием долга. Он раскрывает душу перед отцом и паствой. Показывает он психологическую вынужденность бегства для его натуры. Не мог поступить иначе он, Григорий, какой он есть — способный видеть, вместе с тем, все величие священнического сана. Но если с такой убедительностью оправдывает он свое поведение, то для того лишь, чтобы тут же поставить это в ничто. Он повинную приносит. Он видит себя вынужденным все превозмочь, лишь бы соблюсти главное, в чем он было погрешил, — соблюсти послушание. Не без воли Божией совершено над ним то, что совершено. Почти что чувство обреченности звучит в его согласии остаться на пути пастырском. В отличие от святого Златоуста святой Григорий не пастырь по призванию. Натура робкая, он влечется к созерцанию. Он человек чувства, а не воли. Он поэт в высшем смысле этого слова. И если силою обстоятельств пастырский жезл влагается в его руки, первой возможностью пользуется он, чтобы уйти в любезное ему безмолвие. Это безмолвие не есть молчание. Молва значит суета. Слово — высший дар Бога человеку. Его и несет святой Григорий Богу, изливая в слове свою обращенность к Нему. Слово для святого Григория не орудие пастырского воздействия на людей, как для святого Иоанна, а благодатный орган Богообщения. «Словом владею я, — говорит он, — как служитель Слова, никогда не хотел я добровольно пренебрегать этим богатством… оно спутник всей моей жизни… вождь на пути к Небу и усердный сподвижник». Одновременно и утешением служит святому Григорию поэтическое слово: «Изнуряемый болезнию, находил я в стихах отраду, как престарелый лебедь, пересказывающий сам себе звуки крыльев». 

Отвращенность святого Григория от людей не холодность сердца. Увидев себя пастырем, связанным с людьми, он пламенеет любовью к пастве. Как выразительны в его именно устах слова, обращенные к константинопольской пастве, от которой он был оторван! «Ноги сами шли», — говорит он. «Подлинно один день составляет целую человеческую жизнь для тех, кто страдает любовию». Не достало ему терпения далее жить в разлуке. Этот порыв святого Григория так же свят, как свято было сознание им обреченности своей, когда он видел себя призываемым к пастырству. «Снова на мне помазание и Дух, — раздается его стенание, — и опять хожу плача и сетуя». Он покоряется, чтобы быть, а не только казаться угождающим Богу. Но внутреннее равновесие обретает он, когда может всецело обратиться к Богу: тут, действительно, мир и покой. Прекрасны слова последнего его прощания с паствою и с кафедрою, этой завидной и опасной высотой. «Вот я, дышащий мертвец, вот я, побежденный и вместе (не чудо ли?) увенчанный, взамен Престола и пустой пышности стяжавший себе Бога и божественных друзей… Стану с ангелами… Сосредоточусь в Боге… Что принесу в дар церквам?.. Слезы». Так будет, пока не произойдет вожделенного слияния со Святою Троицею, — «Которой и неясные тени приводят меня в восторг». 

Рядом с этими двумя гигантами духа бледнеет все. Много было сказано ценного и важного, боговдохновенного и возвышенного, поучительного и назидательного о пастырстве теми, кто носил этот высокий сан во спасение себе и людям и на основании личного опыта писал о нем. Но ничто не способно быть поставленным рядом с тем, что словом и делом явили нам святые Иоанн Златоуст и Григорий Богослов. Одно только явление выдерживает сопоставление с этими колоссами и возвышается рядом с ними, как нечто равноценное и самоценное, как нечто рождающее некий новый опыт священства и нас в этот опыт вводящее, с силой не меньшей, чем то мы видим на приме-ре святых Иоанна Златоуста и Григория Богослова. Это — наш батюшка Иоанн. 

* * * 

Все тут иное. Только что перед нашим духовным взором вставали гениальные люди, воплощавшие современную им культуру человеческую — высшую из когда-либо человечеством создававшихся. Богатейшее наследие приносили они к подножию Христа Бога, отдавая себя на всецелое служение Церкви в этом великолепном всеоружии. И рядом с ними кто? Деревенский паренек северного русского захолустья, сын бедного причетника, с немалым трудом преодолевавший деревенскую школу. Там самоотвержение в расцвете гениальных дарований. Здесь исходное убожество и от него рост, подъем, восхождение, совершающееся с какой-то естественностью и постепенностью растительного процесса. Если сознание в нем участвует, то не в смысле ответственных решений, принимаемых по глубоком и разностороннем рассуждении, а в образе смиренной молитвы, творящей дивные чудеса преодоления человеческой немощи. Да и что решать? Все течет в русле послушания и следования своему от рождения предназначенном уделу, в котором все ясно и просто. 

Есть непереводимое русское слово — «быт». Оно применяется иногда ко всякой привычно житейской обстановке. Так говорят о быте применительно к театральной жизни, даже применительно к миру уголовному. Здесь — непродуманное перенесение понятия, рожденного в одной стихии, в другую, иноприродную. Быт, в первоначальном и подлинном своем смысле, есть отверждение жизни в ее прочных, богоустановленных, добротных, внутренне просветленных, выдерживающих стойкую и добрую наследственность, проявлениях. Быт есть такой порядок жизни, который, в основных своих элементах, способен быть возводим преемственно к истокам человеческого обще-ства и способен быть донесенным до его конечного предела. Элементы быта в этом смысле присущи каждому жизнеспособному человеческому строю, являясь основой и обнаружением этой жизнеспособности. Но с особенной силой это благое жизненное начало хранилось в древнем Израиле, в избранном народе Божием, который, даже изменив своему назначению, сохранил в себе это живоносное начало, очевидно для того, чтобы мог этот народ в последние времена, как то предсказано апостолом Павлом, всенародно возвратиться к Богу. В новые времена Россия, как Новый Израиль, впитала в себя это живоносное начало с какой-то особенной силой — притом, конечно, в новой, просветленной духом христианства, форме. Цельность церковно- православного сознания Россия сумела воплотить в жизненном укладе, в своем «быту». С чьей-то легкой руки появилось словосочетание знаменательное: «Бытовое исповедничество». Так восприняли русскую действительность своим западническим, утратившим целомудрие исходное, сознанием те русские люди, кто оказались способными оценить, уже со стороны, благодатное содержание, впитавшееся в русский жизненный уклад. Глубоко это определение. Да, отечество наше всей полнотой быта исповедовало веру Христову. Оно жило в полном согласии с заветами Церкви, не словом только, не отдельными делами отдельных людей, а всей жизнедеятельностью, всем существом, всеми отправлениями народного и государственного организма — будь то домашний обиход, будь то воинское дело, будь то государственная служба или земская работа. И так — применительно ко всем, будь то Царь или просто селянин. Этот святой быт укоренен был в сердце каждого. Его с собою уносил русский человек, даже отрывавшийся от Русской земли. Чем привязан был неотрывно к России вольный казак, если не этой бытовой связанностью, под собою имевшей глубокую духовную основу? Так росла, крепла Русь, от каждого, самого малого, участка своей грандиозной «жилплощади» возносясь «умом к Небу» и оттуда принося на землю там обретенный, общий для всех, язык, который рассыпанную храмину превращал в единую семью. 

Крепче всего хранил русский быт наш Север, веками его утверждая в сменяющихся поколениях, умевших, не изменяя ни одного слова, ни одной интонации, ни одного оттенка, ни одного намека, передавать от отцов к детям и так донести неприкосновенно до наших дней киевскую былину, забытую, в силу испытанных потрясений, в месте своего возникновения. Этот Север и вскормил в своем благодатном лоне благоуханное явление отца Иоанна, за своими плечами имевшего трехсотлетнюю преемственность церковного быта в роде, неизменно служившем Церкви. 

Можно высокомерно говорить о «провинциальной» ограниченности нашего Севера, о его суженности горизонта местной колокольней; можно со снисходительной улыбкой воспринимать эту узость, позволявшую безошибочностью памяти, свойственной только «анальфабетам», передавать из века в век вереницы слов и понятий, рожденных на другой почве и никакого конкретного представления не рождавших у местных людей; можно свысока смотреть на монотонность жизни, единственную отраду находившей в созерцании рожденных ею деревянных храмов, сочетавших причудливую монументальность целого с еще большей причудливостью филигранно отделанных мельчайших частей; можно отчужденными глазами взирать на неторопливость однообразно текущей жизни, открывавшей долгие досуги, наполняемые памятью о прошлом, в неизменной точности воспроизводимого. 

То была замкнутая узость желоба, по которому текла из святого источника ничем не замутняемая живая святая вода, самим Промыслом оберегаемая от всяких внешних воздействий.

Культура святости! Есть и такая. Если наше отечество по праву получило именование Святой Руси, то не потому ли, что она, единственная из всех стран света, своим заданием историческим ощутила именно насаждение этой культуры и рачительное ее хранение? Этому заданию отвечал русский быт, каким мы его знаем в его повсеместном блюдении благоговейном — ив царских палатах, и в крестьянской избе, и в казачьем стане, и в помещичьей усадьбе, и в купеческом доме. Западническая культура Императорской России обязана своей внутренней красотой подпочве русского быта, ее вскормившей и питавшей. Но жила и цвела и подлинная Святая Русь, не терявшая, и в окружении этой блистательной новой культуры, своей целомудренной силы. Только в этом плане поймем мы благоуханную чудесность явления Царской Семьи. В этом плане встанет перед нами во всей своей значительности и батюшка Иоанн.
Отец Иоанн Кронштадтский есть лучшее и высшее произрастание нашей отечественной культуры святости. Не случайно Господь избрал для высшего обнаружения русской святости не отшельника, не юродивого, не архипастыря, не жертвующего своей жизнью воина, в образе коих обычно находила свое воплощение русская святость. Во всех этих обнаружениях святость отвлекается от обыденной жизни, задача которой только воспитать это обнаружение святости и должным образом впос-ледствии ублажить это явление. Отвлечено от жизни прославление; оно предполагает истечение достаточно длительных сроков, дающих возможность забвения живой личности святого в обыденной конкретности его житейского облика. Иначе отец Иоанн. Скромный священник, плоть от плоти и кровь от крови русского патриархального быта, он, оставаясь таковым, вывел на свет, раскрыл, обнаружил, доводя до предельной напряженности, потенциальную святость, заключенную в этом быте. Являя эту святость, отец Иоанн, естественно, и вокруг себя вызывал, из всей обнимавшей его жизни, в масштабе всероссийском, таящуюся в ней устремленность к святости. Двоякая была реак-ция. Куда бы он ни шел, с кем бы он ни встречался, навстречу ему неслась на крыльях нездешних душа каждого, кто оставался еще в русском быту. И тут же непонимание, невнимание, даже враждебность обозначались со стороны всего того, что уже всецело погрузилось в новые формы культуры, сохранив в лучшем случае лишь внешность русского быта. Конденсатор святости русского быта, отец Иоанн, как сильный магнит, притягивал к себе разрозненные частицы этого быта в сохранившейся его святости, разбросанные по всему лицу Русской земли. Элементы «чуда» содержатся в так называемой популярности отца Иоанна. Как и элементы сатанинского бунта, некой злой одержимости противления, пусть порою и в формах благостных, выражаются в популярности Толстого. Толстой и отец Иоанн воплощают две России, между которыми делали выбор люди. Всероссийский плебисцит возник. Решала Россия, сама того не ведая, свою судьбу, в одной своей части устремляясь с стихийной силой, с каким-то порывом энтузиазма, в который бессознательно люди вкладывали уже и прощание с русской святостью быта, — к отцу Иоанну, а в другой солидаризуясь с Толстым. А как глубоко проникло зло противления, о том ничто так ярко не свидетельствовало, как выступление против отца Иоанна правого русского писателя и знаменитого бытописателя Лескова, толстовца. 

Хождение отца Иоанна по Русской земле было смотром русской святости, отвержденной в нашем быту. Эта святость получила в революции, в ее неприятии, новое обнаружение в новомучениках, и это в такой массовости, что, как свидетельствовал один святой старец, ангелы не успевали принимать души усопших… Россия и тут оправдала свое именование Святой Русью. Святость, присущая русскому быту, не выветрилась и сейчас, свое бытие обнаруживая и в том не умаляющемся потоке чудес, который продолжает изливаться от отца Иоанна. 

Это — явь наших дней, сомнению не подлежащая. 

Но что это — не догорание ли русского костра, точнее сказать, русского жертвенника, возженного пред Престолом Господнем и в образе Третьего Рима, своим светом и теплом питавшего вселенную до своего разгрома? 
Под этим углом зрения особое освещение получает вопрос прославления отца Иоанна. 

Не тогда ли оно должно произойти, когда сомнения уже никакого не станет в возрождении русского быта, в его присущей ему святости? Не должно ли прославление отца Иоанна, как и прославление Царской Семьи, быть свободным актом возрожденной Святой Руси, готовой утвердиться вновь в образе Третьего Рима, культуру святости имеющего основой своей жизнедеятельности? 

Исключительное значение, под этим углом зрения, получает в наши дни «культ» отца Иоанна, наравне с «культом» Царской Семьи! Не новое ли это голосование пред Престолом Божиим, определяющее наше будущее, национально-государственное? Наше почитание батюшки Иоанна не просто молитвенное обращение за помощью и не просто благоговейный знак внимания нашему святому прошлому, в отце Иоанне воплощаемому. Это и свидетельство о нашей воле к жизни, о нашем уже овеществляющемся церковно-национальном возрождении. И самое наше общение под покровом имени отца Иоанна получает значение некоего завета, взаимно даваемого. И в мыслях, и в делах принимаем мы как бы обязательство ощущать себя причастниками святого русского быта, в нем видя своего рода вещественный символ веры, дающий церковный ответ на основные вопросы совести, применительно ко всему течению нашей жизни. И тогда не вольноотпущенниками будем мы себя считать, готовящимися на новых началах, в новой обстановке строить новую жизнь, а ратью Христовой, свернувшей знамена лишь для того, чтобы по первому зову развернуть их либо в подвиге исповедничества на чужой земле, либо в походе за освобождение земли родной, к Христу возвращающейся. 

Пусть мы грешны — быт наш свят. Это нашу грешность делает он особенно наглядной. Но путь к святости только грешникам и открыт — честно сознающим свою греховность пред лицом святости. Увидеть святость и возжелать ее — это было свойственно русскому человеку. Этому учит нас отец Иоанн каждым своим словом, каждым своим жестом. Хотим ли мы восыновиться ему? Своей помощью нам показывает он свою близость — ответим ему должным образом. <…> Помоги Бог! 


Источник: Святой праведный отец Иоанн Кронштадтский. Воспоминания самовидцев. — М., «Отчий дом», 2004.